Каждый день я ждал новой телеграммы, даже не мечтая получить в скором времени письмо. Возвращаться после работы в квартиру, где я потерпел столь сокрушительное поражение, было неприятно, кроме того, я опять оказался в сложном финансовом положении и потому попросился пожить у родителей. Они охотно согласились, хотя поступок Моны им был непонятен. Я попытался объяснить, что мы все спланировали заранее и я присоединюсь к ней позже, и так далее и тому подобное. Они не поверили, по виду не показали, желая уберечь меня от дальнейшего унижения.

Итак, я переехал к родителям. На улицу ранних скорбей. У меня снова был тот же письменный стол, что и в школе. (Впрочем, я так и не сел за него.) Свои вещи я принес в одном чемодане, не взяв с собой ни одной книги.

Пришлось истратить еще несколько долларов на телеграмму Моне, в ней я сообщил, что переехал к родным, и просил слать почту на работу.

Как Тони и предполагал, вторая телеграмма не заставила себя ждать. Теперь моим дамам потребовались деньги на еду и жилье. Никакой работы они пока не нашли. Вскоре я получил и письмо, довольно краткое, в нем сообщалось, как они счастливы: Париж — просто чудо, и мне следует поскорее присоединиться к ним. Ни слова о том, как им удается сводить концы с концами.

— Что они там, хорошо проводят время? — спрашивал Тони. — Денег больше не клянчат?

О второй телеграмме я ничего ему не сказал. На этот раз пришлось раскошелиться моему дяде, спекулирующему театральными билетами.

— Иногда меня самого тянет в Париж, — признался Тони. — Не сомневаюсь, мы с тобой там недурно провели бы время.

Помимо ежедневной рутинной работы, мне приходилось выполнять и разные поручения. Иногда нашему шефу следовало произносить по разным поводам речи, а писать их у него не было времени. Сочинение речей входило в обязанности Тони. После того как Тони полностью выкладывался, он передавал текст мне и я добавлял несколько красочных штрихов.

Но сочинение речей меня не вдохновляло. Гораздо интереснее было беседовать с садовником, занося в блокнот информацию для «садоводческого» буклета — так именовал я будущую книгу.

Вскоре работы стало поменьше. Тони частенько даже не показывался в конторе. Стоило шефу уехать, как деятельность коллектива замирала. В конторе нас было всего человек семь, и мы великолепно проводили время, перекидываясь на рабочем месте в картишки, травя анекдоты, распевая песни, а иногда даже играя в прятки. Что касается меня, то периоды безделья я переносил тяжело. Ни с одним из коллег, кроме Пэдди Мэхоуни, разговаривать было просто не о чем. Только с Пэдди завязывались интересные беседы. Впрочем, высоких материй мы не касались. Разговоры наши крутились вокруг жизни в Четырнадцатом округе и постепенно сводились к рассказам, как он играл с друзьями на бильярде, кутил и резался в карты. Мы с упоением произносили названия улиц: Мойе, Тен Айк, Консилья, Дево, Гумбольдт… вновь мысленно бродили по ним, играли в те же игры, что и в детстве, — под палящим солнцем или в сырых подвалах, при тусклом свете фонарей или в бочках у быстрой реки…

Особенно восхищал Пэдди и тем самым подогревал его дружеские чувства мой писательский дар. Когда я сидел за машинкой, пусть даже печатая рядовое письмо, он застывал в дверях, глядя на меня, как на живое чудо.

— Чем занимаешься? Все кропаешь? — говорил он, подразумевая процесс сочинительства.

Иногда он какое-то время стоял молча, а потом деликатно осведомлялся:

— Ты очень занят?

Если я отвечал: «вовсе нет», Пэдди продолжал:

— Я вот тут подумал… Помнишь бар на углу Вит-авеню и Гранд-стрит?

— Конечно. А что?

— Туда захаживал один тип… тоже писатель, как и ты. Сочинял сериалы, но сначала ему надо было как следует набраться.

Подобная реплика была только началом. Пэдди хотелось потрепаться.

— А помнишь того старика, что жил в твоем квартале… как его звали? Мартин. Да, именно так. Еще вечно таскал хорьков в карманах пиджака. Помнишь? Между прочим, эти чертовы хорьки озолотили сукина сына. С их помощью он изгнал крыс из лучших нью-йоркских отелей. Вот, представь, такой бизнес! Сам я не выношу этих тварей… маленькие злобные чудовища. Странный был тип. А как лихо пил! Так и вижу его — бредет, пошатываясь, по улице… а чертовы хорьки пялятся на прохожих из карманов. Говоришь, теперь не пьет? Верится с трудом. Помню, просаживал деньги как последний забулдыга — в том самом баре, о котором я только что тебе говорил.

Самым неожиданным образом Пэдди мог вдруг перевести разговор на отца Флэнегана — а может, Кэлехана? — точно не помню. Словом, на священника, который каждую субботу надирался до положения риз. Это надо было видеть! Приставал к мальчикам из церковного хора. А ведь мог иметь любую женщину — так был хорош собой и по-своему обаятелен.

— Когда я шел к нему на исповедь, то трясся, как последний сукин сын, и боялся, как бы мне не опозориться и не наложить в штаны, — говорил Пэдди. — Он все грехи знал, этот ублюдок. — Произнеся бранное слово, Пэдди поспешно крестился. — И требовал, чтобы ему выкладывали все до последнего… даже сколько раз на неделе дрочил. Самое гнусное заключалось в том, что он нагло пердел при тебе. Но если уж ты попадал в беду, то именно он помогал. Никогда не отказывал. Да, в наших местах жили неплохие ребята. Многие сидят, бедолаги.

Прошел месяц, и за все это время я получил от Моны только два коротких письмеца. Она сообщала, что живут они в гостинице «Принцесс», очень чистенькой и недорогой. Мне бы она тоже понравилась! Успели уже познакомиться кое с кем из американцев, в основном с бедными художниками. Вскоре собираются покинуть Париж и поездить по провинции. Стася мечтает посетить юг Франции, где зеленеют виноградники и оливковые рощицы и все еще существует бой быков и прочая экзотика. Да, вот еще… У них появился новый знакомый писатель, чокнутый австриец, он без ума от Стаси. Считает ее гением.

— Как они там поживают? — регулярно интересовались родные.

— У них все хорошо, — отвечал я.

Однажды я объявил, что Стася получила стипендию от Института изящных искусств. На какое-то время они примолкли.

А я тем временем все больше сближался с садовником. Общество этого человека было как глоток свежего воздуха. В его мире отсутствовали борьба за существование, споры и стычки, он имел дело только с погодой, землей, букашками и генами. Под его руками все расцветало. Он жил в мире красоты и гармонии, там царили покой и порядок. Я завидовал ему. Как, должно быть, благотворно отдавать все свое время и энергию цветам и деревьям! Не знать зависти, соперничества, подсиживания, обмана и лжи! С равным тщанием заботиться и об анютиных глазках, и о рододендронах, уделять сирени не меньшее внимание, чем розам. Некоторые слабые от природы растения требуют особого присмотра, другие процветают в любых условиях. Мне было интересно все — наблюдать за особенностями почвы, узнавать об удобрениях и прививках. Неисчерпаемая область знания! Взять, к примеру, роль насекомых или чудо опыления, неустанный труд червя, благо и зло, идущие от воды, разные сроки вегетации, почковую мутацию, сорняки и садовых вредителей, борьбу за существование, нашествие саранчи и кузнечиков, божественный труд пчел…

А царство человека, где старался преуспеть Тони? Какой контраст! Вместо цветов — политики, вместо красоты — хитрость и обман. Бедняга Тони, он так старался остаться чистым в этой помойке. Дурачил себя мыслью, что деятельностью на общественном поприще можно принести пользу стране. Будучи по природе верным, справедливым, честным и терпимым человеком, он страдал от цинизма своих дружков. И думал, что, став сенатором, губернатором или еще какой-нибудь «шишкой», сумеет изменить положение вещей. Он так искренне в это верил, что было грешно над ним смеяться. Ему и так приходилось нелегко. Хотя сам Тони не делал ничего против совести, ему приходилось закрывать глаза на многое, что вызывало у него отвращение. Он также вынужден был сорить деньгами. И все же, несмотря на огромные долги, сумел выкупить и подарить родителям дом, в котором те жили. Не говоря уже о том, что оплатил учебу в колледже двум младшим братьям. Как-то он проговорился: «Знаешь, Генри, а ведь я не смог бы жениться, даже если б захотел. Жена мне не по средствам».